+ 7 (977) 850 90 02
М
ое взрослое детство
Мое взрослое детство
Здравствуй, Москва! 1953 - 1956
Здравствуй, Москва! 1953 - 1956
1935 - 1952
1935, 12 ноября
Так получилось, что я родилась...
1935, 12 ноября
Папа ушел на фронт... 
1935, 12 ноября
Экзамен прошел на «ура!»
1935, 12 ноября
"Защитник Родины вернулся - Марк Гаврилович, не бойсь!"
1935, 12 ноября
Молодой папа, молодая мама, молодые все!... 
1935, 12 ноября
В наш город вошла Красная Армия! 
1935, 12 ноября
Так получилось, что я родилась... 
1935, 12 ноября
Было только ликование молодости...
←Назад
Далее→
М
ое
взрослое детство
Мое взрослое детство
←Назад
Далее→
1935 - 1952
1935, 12 ноября
Так получилось, что я родилась...
1935, 12 ноября
Молодой папа, молодая мама, молодые все!... 
1935, 12 ноября
Папа ушел на фронт... 
1935, 12 ноября
В наш город вошла Красная Армия! 
1935, 12 ноября
Экзамен прошел на «ура!»
1935, 12 ноября
Так получилось, что я родилась... 
1935, 12 ноября
Было только ликование молодости...
1935, 12 ноября
Так получилось, что я родилась…
«…Так получилось, что я родилась, и мама школу не закончила. Она стала работать вместе с папой. Мама помогала папе-баянисту проводить массовки и утренники в школах, вечера и праздники на заводах и фабриках… Поэтому, можно сказать, что я родилась в музыкальной семье. А, точнее, я родилась в музыкальное время. Для меня жизнь до войны – это музыка! Имя свое я получила за два часа до рождения. Испуганный папа отвез маму в роддом. А сам на “нервной почве” побежал в кино. Тогда на экранах с огромным успехом шел американский приключенческий фильм “Акулы Нью-Йорка”…Герой фильма красавец Алан, совершает чудеса – спускается по канату с самолета на крышу несущегося поезда, в котором увозят его похищенную возлюбленную. Прелестную Люси. После сеанса потрясенный папа примчался в роддом и срочно передал маме записку:
“Лель, детка моя! Если в меня будить орел, назовем Алан. А если девычка, хай будить Люси!”. Но в роддоме папе сказали, что такого имени -- Люси - в России нет. Есть имя Людмила Это старое славянское имя. Означает ”людям мила”…И зачитали папе целый список самых модных в то время имен: Кима, Ноябрина, Искра, Владлена, Сталина, Марклена, Октябрина, Мюда…
- Як ето Мюда?..
- Международный юношеский день…
- Гм…давайте лучше Людмила… ето значить, что усе люди будуть до ней по ласке…
Из роддома меня привезли на извозчике. Такси в Харькове в 1935 году были еще редкостью.

1935-1941
Молодой папа, молодая мама, молодые все!...
Меня привезли в нашу маленькую комнатку в большом доме по Мордвиновскому переулку, № 17. С этой комнатой у меня связаны самые светлые и прекрасные воспоминания в жизни.
Комната была подвальной, с одним окном. Я видела в окно только ноги прохожих. Мне было интересно определять по обуви и юбкам своих соседей. Прямо под окном стоял стол. Слева — буфет. В буфете на верхней полке в вазе постоянно лежали кон­феты. Я их получала за свои «выступления».
А выступала я перед всеми, кто попадал к нам в дом. Папа тут же усаживал гостя.
— Ну куда, куда ты бежишь? Ну чиво? Сядь, передохни! Галава ты... Усех дел не переделаишь. Щас тибе моя дочурка концертик устругнеть.
И начиналось! Папа ставил стул посередине комнаты, я бы­стро вскарабкивалась на него, руки назад, глаза широко откры­ты, улыбка самая веселая. Я все делала так, как учил меня лапа: «Дочурка, глаза распрастри ширей, весело влыбайсь и дуй свое!» Начинала я со стихотворения:


Жук-рогач, жук-рогач — Самый
первый силач; У него, у жука, На
головушке — рога!

При этих словах полагалось приставить к вискам два указа­тельных пальца. Гость вежливо улыбался: «Очень мило, очень мило», — и со­бирался уходить. «Куда ты? Не-е, брат, ще тока начало! Давай, дочурчинка, песенку з чечеточкую!» Это означало, что в конце песни, какой бы она ни была, надо дать «кусок» чечетки. Я хло­пала себя почти одновременно по груди, коленям и, выбросив ногу вперед, а руки в стороны, громко выкрикивала: «Х-х-ха!!».
Эх, Андрюша, нам ли быть в печали, Возьми гармонь, играй на все лады, Так играй, чтоб горы заплясали, Чтоб зашумели зеленые сады!
Папа на баяне — «тари-дари, дари-дам!» И я свое — «х-х-ха!» После этого гость обязательно смеялся. Больше всех радовал­ся и подыгрывал мне папа: «Не, актрисую будить, точно. Ето як закон! Усе песни на лету береть, як зверь. Ну, вокурат актриса!» Кто бы к нам ни приходил, начиналось так: «Ну, девки, да­вай скорее на стол, человек у гостях. Лялюша! Давай шевслися чуковней! Штоб усе було як на Первое мая!» У нас в доме все праздники были как Первое мая. Для меня праздник Первое мая был самым веселым. Папа шел на демон­страции впереди колонны с баяном, весь в белом, брезентовые туфли начищались мелом. Мама, в белой юбке, в белой майке и в белом берете, дирижировала хором. Пели все! И я не помню грустных людей, грустных лиц до войны. Я не помню ни одного немолодого лица. Как будто до войны все были молодыми. Мо­лодой папа, молодая мама, молодые все! И я с ними — счастли­вая, радостная и, как мне внушил мой папа, «совершенно иск­лючительная».

1941-1943
Папа ушел на фронт…
Было так весело и празднично. Было лето. Наш детский сад на лето переехал в Олынаны, под Харьковом. На всех праздни­ках в садике я пела, на Новый год была Снегурочкой. Воспита­тельница говорила папе и маме: «Ваша Люся должна стать акт­рисой». — «Да! Ета ув обязательном пырядке. Так и будить!» — заверял ее папа. Я была влюблена в мальчика Семочку. На со­хранившихся фотографиях мы с ним везде рядом. И вдруг родители срочно увозят нас в Харьков. Еще утром мы были в лесу на прогулке. Нарвали ромашек и сиреневых ко­локольчиков. А вечером уже оказались дома, и увядший букет лежал на диване... Все оборвалось мгновенно, неожиданно.
Всего пять с половиной лет я прожила «до войны»... Так мало!
«Война, война, война... Сталин, Россия... фашизм, Гитлер... СССР, Родина...» — слышалось отовсюду.
Что такое война? Почему они ее боятся? Мне было очень любопытно — что такое «пострадало от бомбежки?» Как это вы­глядит?
После бомбежки мы с папой пошли в город.
— Марк, не бери Люсю. Там могут быть убитые. Зачем ре­бенку видеть это?
— Ребенык, Леля, хай знаить и видить усе. И хорошее и
плохое. Усе своими глазами. Жисть есть жисть, моя детка.


Мы пошли в центр, на площадь Тевелева. Во Дворец пионе­ров попала бомба. Середина здания, там, где был центральный вход, разрушена. Окна выбиты. А как же красные пушистые рыбки? Где они? Успели их спасти?
Городской пассаж, что напротив Дворца, был разрушен со­вершенно, и даже кое-где еще шел дым.
«Да, усе чисто знесли, зравняли з землею... ах ты мамыньки родныи...»
Я так любила ходить в пассаж с мамой! Мне он запомнился как сказочный дворец! Много-много света! И сверкают треуголь­ные флакончики одеколонов: «Аи-Петри», «Жигули», «Кар­мен»..., их много, бесчисленное количество. И мама счастливая, как на Первое мая!
А теперь — бугристая, еще горячая груда кирпичей...

От Дворца мы пошли по Сумской улице к нашему дому. Около ресторана «Люкс» лежала раненая женщина. Других, бо­лее пострадавших, наверное, уже увезли в больницу. Она лежала на правом боку. Левое плечо у нее было раздроблено, и цвета­стая кофточка вдавилась внутрь. Широкая белая юбка от ветра поднималась. На ноге, повыше колена, осколком вырвало кусок мяса. От ветра юбка закрыла лицо и видны были только белые трусики. «Товарищи! Кто-нибудь, пожалуйста, поправьте юбку... Как стыдно... Товарищи, дорогие товарищи, пожалуйста... Так стыдно...» — твердила она монотонно. Лицо у нее было совсем серое. Она даже не стонала. Неужели ей не больно? Почему она не кричит? Почему она говорит «товарищи, товарищи»? На своем месте, около моей будущей школы, сидел Андрей, склонив на грудь лохматую голову. Перед ним лежала на троту­аре его потертая кожаная кепка. Его убило осколком в спину. Он так естественно сидел, что никто и не подумал, что он мертв. Сидит нищий и сидит... Андрей был первым человеком в моей жизни, которого я увидела неживым. Как это? Был — и больше нет... «Усе, Лель, Андрей нам усем приказав долго жить... Усю спи­ну ему разворотило. Хай земля ему будет пухом. Эх, браток...» Папа ушел на фронт добровольцем. В первые дни войны его возраст считался непризывным. Тогда мне папа казался молодым и здоровым. Только много позже я узнала от мамы, что он был инвалидом. После работы на шахте у него на животе были две грыжи. Операция не помогла. Он всю жизнь носил бандаж, ко­торый сильно вминался в живот с двух сторон. Ему нельзя было поднимать тяжести. Но я помню, как он то и дело поднимал тяжелые вещи (один только баян весил 12 килограммов). После той шахты у него всю жизнь был сильный кашель. Когда он кашлял или смеялся, он всегда придерживал живот. Папа ушел на фронт. Мы с мамой остались в Харькове. Фи­лармония, за которой числились родители, имела строгий лимит на эвакуацию. В первую очередь эвакуировали заводы, фабрики, предприятия... а филармония и, тем более, нештатные работники — позже. Так мы и просидели с мамой на переполненном вокзале с чемоданами и мешками. А потом вернулись домой. Маме было двадцать четыре года. Она ничего не умела без папы, всего боялась. Когда папа уходил на войну, она была со­всем потерянной и все время плакала:
— Марк, как же нам быть? Что же делать, Марк? А? Не
оставляй нас... Я боюсь... •
— Не бойсь Лялюша, не бойсь... Ты девка умная, чуковная...
Што ж, детка, сделаишь... Жисть есть жисть... Дочурочка тебе
поможить... А я не могу больший ждать... Пойду добровольно за­
щищать Родину! Ну, с богум...

Папа ушел и унес с собой баян. А вместе с ним унес самые прекрасные песни, самый светлый праздник — Первое мая, са­мое лучшее в жизни время. Время — «до войны». Я стояла на балконе и часами наблюдала за жизнью немец­кой части. Утром они делали зарядку, бегали по кругу. Через год я поступила в школу. На уроках физподготовки я бегала по это­му же кругу десять лет. Потом всю часть выстраивали, читали приказы, распоряже­ния. Половина немцев уезжала до обеда. Возвращались грязные, в грязной спецодежде, опять выгружали из машин металлические части, детали. Ели они три раза в день из котелков, прямо во дворе. Там же стоял большой котел на колесах. Вечером немцы пели, обнявшись и раскачиваясь из стороны в сторону. Они очень бурно и громко смеялись. Смешно им было все. Иначе откуда столько смеха? Тогда я впервые услышала звук губной гармошки, и не могла понять и разглядеть, что же издает такой неполноценный звук. Вдруг один немец понес свой котелок куда-то в сторону. Ку­да? Я так свесилась с балкона, что чуть не свалилась... И уви­дела как он выливает из своего котелка суп в кастрюльку под­бежавшей к нему девочки. Я скатилась с четвертого этажа и по­неслась туда, где только что видела девочку. Там стояла толпа детей с кастрюлями. Проход на территорию части был закрыт железными труба­ми, но кто-то в одном месте их раздвинул. Через эту лазейку южно было проникнуть во двор, поближе к котлу на колесах. Можно поискать того «доброго» немца, который включил приемник-Вечером я уже была в толпе детей. Для первого раза взяла самую маленькую кастрюльку. Папа мне говорил с детства: «Ничего не бойся, дочурка. Не бойсь. Дуй свое. Актриса должна «выделиться». Хай усе мол-чагь, ждуть, а ты «выделись» ув обязательном порядке... Ето, дочурочка, такая профессия, детка моя...» Долго стоять молча, выпрашивать жалким взглядом? Нет. Надо заработать! Надо «выделиться». А как хочется есть! А ка­кой запах!. Я и сейчас его ощущаю. Густой фасолевый суп! От ожидания чего-то неизвестного всю меня трясло. Я не знала, что сейчас сделаю. Но что-то сделаю. Это точно. Немцы получили ужин. Стали есть. Смолкли разговоры. Только аппетитное чавканье…
Расцветали яблони и груши, Поплыли
туманы над рекой, Выходила на берег
Катюша, На высокий берег, на крутой!
Голос мой дрожал. Я давно не пела во все горло. А мне так необходимо было сейчас петь! Петь! Петь! С разных концов двора раздались нестройные аплодисменты. И этого было предостаточно... Ах так? Так нате вам еще! Только спокойно!
Цу грюнст нихт нур цур зоммерцайт, Нейн, аух им
винтер, венн эс шнайт, О, таннэнбаум, о,
таннэнбаум, Ви грюн зинд дайнэ блэттэр…
Несколько немцев подошли к железным трубам, чтобы по­смотреть на русскую девочку, которая хоть и неправильно, но пела на их языке... Домой я принесла полную, до краев, кастрюльку вкусного, жирного фасолевого супа! Ничего! Завтра возьму кастрюльку по­больше! Мы втроем съели этот суп. Я знала, что теперь я маму голо­дной не оставлю. Я тоже вышла на работу. Вскоре при моем появлении немцы оживлялись и называли меня Лючия. Я тоже разобралась: кто злой, кто добрый, а кому лучше на глаза не попадаться. Заметила, что лучше общаться со старыми. Старые — это тридцать-тридцать пять лет. Молодых было заметно меньше. Может, потому, что это была ремонтная часть. Но молодые были очень злые. Некоторые из них проносили мимо де­тей котелок и демонстративно выливали суп в бак с мусором.

1943, 23 августа
В наш город вошла Красная Армия!
23 августа 1943 года в наш город Красная Армия. Начиналась новая жизнь! Это была совершенно другая армия. Не верилось, что за полгода может произойти такое перерождение. По нашей Клочковской к центру города опять шли войска. Наша Красная Армия! Да... Вот это армия! Танки, машины, солдаты в новой форме с иголочки, в скрипучих сапогах. Это вам не валенки по мокрому снегу "хлюп-хлюп", как тогда в феврале. Взрослые говорили, что это наши новые "моторизованные части".
В августе акация не цветёт, но второе освобождение Харькова у меня почему-то связано с вкусом и запахом акации. Отовсюду жители несли солдатам большие букеты розовой и белой акации. В Харькове ее очень много.
Она сладкая, особенно розовая. Я знаю. Когда хотелось есть, прекрасно "шла" и акация.
Солнце и запах акации стояли над нашим освобожденным городом. Мне посчастливилось доехать на танке аж до площади Тевелева, прямо на пушке!
Теперь уже никогда не будет комендантского часа, не будут никого казнить, люди перестанут бояться друг друга, теперь погнали немцев! И я скоро пойду в школу и буду учиться! А главное - теперь мой папа сможет нам наконец-то прислать письмо. Ведь теперь вся страна будет знать, что Харьков освобожден.
1 сентября 1943 года я пошла в школу. Ровно за неделю школу почистили, помыли, сформировали классы. Парт не было, досок не было, книжек и тетрадей не было, мела не было, а учеба началась!
Это была украинская школа. Ближайшая русская школа находилась от нас за четыре квартала. А эта, № 6, -- во дворе, прямо под балконом. И мы с мамой решили, что я буду учиться в украинской. Все предметы велись на украинском языке. На первых порах я вообще ничего не понимала, что говорит учительница. Многие украинские слова вызывали в классе дружный смех. А потом, со временем, мы разобрались и полюбили этот язык. Требования и правила в школах тогда еще были нестрогими. И уроки я готовила очень редко или вообще не готовила.
Моя мама устроилась в кинотеатр имени Дзержинского работать ведущей "джаз-оркестра", который играл публике перед сеансом. И я после школы - в кино. С собой приводила полкласса. Фильмов было мало. Их так подолгу крутили, что, бывало, один и тот же фильм мы смотрели раз по пятьдесят! Сколько раз я видела фильм "Аринка", "Иван Грозный", "Истребители", "Два бойца" и, конечно, "Большой вальс"! Вот откуда тетя Валя напевала свои вальсы.
Я знала не только песни из всех этих фильмов, не только все диалоги, от "гм" до "апчхи", - я знала всю закадровую музыку. Она ночами звучала в ушах. Я ворочалась, я не могла заснуть. Ну как можно спать после "Большого вальса"?
Первый раз после этого фильма я поняла, что мама была права, когда говорила папе, что "Люся девочка некрасивая". Да, она права. Все так. Карла Доннер мне показалась такой чудесной! Я поняла несовместимость своих "полетов" и реального отражения в зеркале. На время я даже перестала подходить к нашему "волнистому" зеркалу. Мне было достаточно того, что у меня все пело внутри. Я переносилась в атмосферу вальса, оркестра, скрипок, я была влюблена в "красивого чернявого орла" Штрауса, танцевала с ним в белой шляпе и пела высоким голосом Карлы Доннер.
На уроках класс хохотал, а потом все дружно замирали, глядя меня. Я просыпалась. "Что случилось? Почему смотрят на меня?". Доносился голос учительницы: "Гурченко! А ну выйдить из класу. Там у коридори соби и доспиваетэ. Шо воно такэ? Стрыбае, спивае..."
Я пела... А я и не почувствовала.

1944, осень
Экзамен прошел на «ура!»
Осенью 1944 года в моей жизни произошло знаменательное событие — я поступила в музыкальную школу имени Бетховена. Папа прислал посылку, в ней «для дочурки» юбочка в склад­ку со шлейками, блестящая крепсатиновая кофточка, рукава фо­нариком. Мама на меня все это надела, а на голове завязала огромный белый бант. Такую нарядную и привели меня на эк­замен в музыкальную школу. Когда мы появились, в коридоре уже было много детей с ро­дителями. Мы заняли очередь, и я стала изучать детей, гадая, кто на что способен. Прозвенел колокольчик, и нас впустили в экзаменационный зал. За большим столом сидели учителя во главе с директором школы Николаем Николаевичем Хлебнико­вым. Набирались классы по фортепиано и класс «по охране де­тского голоса». В него-то я и поступила. На экзамене дети дол­жны были:
1. Что-нибудь спеть.
2. Повторить музыкальную фразу, которую играли на рояле.
3. Отбить в ладоши предлагаемый ритм.
Вот и все. А я так нервничала!
Но что дети пели! — и «В лесу родилась елочка», и «Мы едем, едем, едем в далекие края». А некоторые были такие стес­нительные и зажатые, что из них чуть ли не клещами вытяги­вали «Чижика-пыжика». Я ждала своей очереди. Меня бил озноб от нетерпения и возмущения. Как можно петь такую чушь? Ведь это поют в три года. Есть столько прекрасных сложных песен. В девять лет их пора бы уже знать. Мы с мамой подошли к роялю.
— Что ты нам споешь, девочка?
— А что пожелаете. Могу спеть патриотическую, могу лири­-
ческую, о любви — какую скажете. Могу исполнить песню с жес­-
тикуляцией…
— С чем?
— С жестикуляцией.
Все оживились.
— Ну-ка, ну-ка, интересно, интересно...
Я откашлялась, как это делают профессиональные певицы, и запела «Про Витю Черевичкина»
Учителя рыдали от смеха, глядя на мою «жестикуляцию».
А я ни на кого не смотрела, «дула свое». А потом, не дав им опомниться, запела самую взрослую песню — «Встретились мы в баре ресторана»: «Где же ты теперь, моя Татьяна, моя любовь и наши прежние мечты...» В музыкальную школу меня приняли безоговорочно. Экзамен прошел на «ура!» Но чтобы мама меня похвалила…
— Вот последнюю песню ты зря пела, Люся. Это совсем не
детская песня. Надо было тебе сообразить... все шло ничего, а
это зря.
— Мам, ну меня же приняли! А ты видела, как все собра­-
лись, а ты видела, как все слушали? Нет, ты скажи, ты видела?
Ты видела или нет?
— Еще бы не слушать! Так и детей распугаешь.

1944, осень
Экзамен прошел на «ура!»
Осенью 1944 года в моей жизни произошло знаменательное событие — я поступила в музыкальную школу имени Бетховена. Папа прислал посылку, в ней «для дочурки» юбочка в склад­ку со шлейками, блестящая крепсатиновая кофточка, рукава фо­нариком. Мама на меня все это надела, а на голове завязала огромный белый бант. Такую нарядную и привели меня на эк­замен в музыкальную школу. Когда мы появились, в коридоре уже было много детей с ро­дителями. Мы заняли очередь, и я стала изучать детей, гадая, кто на что способен. Прозвенел колокольчик, и нас впустили в экзаменационный зал. За большим столом сидели учителя во главе с директором школы Николаем Николаевичем Хлебнико­вым. Набирались классы по фортепиано и класс «по охране де­тского голоса». В него-то я и поступила. На экзамене дети дол­жны были:
1. Что-нибудь спеть.
2. Повторить музыкальную фразу, которую играли на рояле.
3. Отбить в ладоши предлагаемый ритм.
Вот и все. А я так нервничала!
Но что дети пели! — и «В лесу родилась елочка», и «Мы едем, едем, едем в далекие края». А некоторые были такие стес­нительные и зажатые, что из них чуть ли не клещами вытяги­вали «Чижика-пыжика». Я ждала своей очереди. Меня бил озноб от нетерпения и возмущения. Как можно петь такую чушь? Ведь это поют в три года. Есть столько прекрасных сложных песен. В девять лет их пора бы уже знать. Мы с мамой подошли к роялю.
— Что ты нам споешь, девочка?
— А что пожелаете. Могу спеть патриотическую, могу лири­-
ческую, о любви — какую скажете. Могу исполнить песню с жес­-
тикуляцией…
— С чем?
— С жестикуляцией.
Все оживились.
— Ну-ка, ну-ка, интересно, интересно...
Я откашлялась, как это делают профессиональные певицы, и запела «Про Витю Черевичкина»
Учителя рыдали от смеха, глядя на мою «жестикуляцию».
А я ни на кого не смотрела, «дула свое». А потом, не дав им опомниться, запела самую взрослую песню — «Встретились мы в баре ресторана»: «Где же ты теперь, моя Татьяна, моя любовь и наши прежние мечты...» В музыкальную школу меня приняли безоговорочно. Экзамен прошел на «ура!» Но чтобы мама меня похвалила…
— Вот последнюю песню ты зря пела, Люся. Это совсем не
детская песня. Надо было тебе сообразить... все шло ничего, а
это зря.
— Мам, ну меня же приняли! А ты видела, как все собра­-
лись, а ты видела, как все слушали? Нет, ты скажи, ты видела?
Ты видела или нет?
— Еще бы не слушать! Так и детей распугаешь.

1945, сентябрь
"Защитник Родины вернулся - Марк Гаврилович, не бойсь!"
Война кончилась.
Была середина сентября. В городе, на Клочковской, в нашем дворе вспыхивали вечеринки. Это возвращались с войны мужья, сыновья, женихи. На всю улицу играл баян, пели, голосили, громко рыдали. На такую вечеринку заходи кто хочет — радость всеобщая. Обиды прощались. В нашем дворе тоже были две такие вечеринки — вернулись мужья.
Почему же до сих пор нет моего папы? Когда же, ну хоть приблизительно, его ждать?
... В дверь сильно стучали. Мама вскочила и побежала на кухню. За время войны я так привыкла спать с мамой, что мне
холодно и одиноко. Это ощущение я тогда хорошо запомнила. В щели ставен пробивался серый рассвет. Кто?
— Лель, ето я! Открывай, не бойсь! Защитник Родины вер-
нулся— Марк Гаврилович, не бойсь!
Послышались звуки открываемых замков: сначала тяжелый железный засов, потом ключ один, потом второй, потом цепочка...
— Та-ак! А хто дома?
— Люся.
— Ага, дочурка дома... А ето хто курив тут?
— Это я...
— Э-э, здорово, кума! Ну, держися!
Я вслушивалась в незнакомый хриплый голос и не чувство­вала никакой радости. Было такое ощущение, будто что-то чу­жое, инородное врывается и разбивает привычный ритм жизни. Вдруг я вижу, как в комнате осторожно, согнувшись, появляется человек в военной форме, с зажигалкой в одной руке и с писто­летом в другой, заглядывает под стол, хотя стол без скатерти, потом под кровать, на которой я сижу, сжавшись в углу, а на меня никакого внимания. Вроде нужно как-то реагировать, что-то сказать, но не могу.
Все эти годы я так ждала папу, столько раз по-разному ри­совала себе его приезд с фронта... А теперь все — его голос, и его поза, и серая ночь, и жалкая, испуганная мама — все-все-все не соответствовало чуду,, которое я связывала со словом «папа».
Из-под кровати раздался сдавленный голос: «ничего... я усе равно взнаю... Люди — они скажуть... Тогда держися, тысяча вовков тибя зъешь... усех повбиваю... и сам у ДОПР сяду. Ну! Здорово, дочурка!»
Схватил меня на руки, подбросил в воздух: «У-у! Як вырос­ла! Якая богинька стала, моя дочурочка. Усю войну плакав за Дочуркую...» И залился горькими слезами, что «мою дочурку, мою клюкувку мать превратила в такога сухаря, в такую си­ротку».



1945-1953
Было только ликование молодости...
Я развивалась стихийно. Война, голод, оккупация, трудности способствовали раннему развитию во мне взрослых качеств: бы­строй ориентации в обстановке, умению приспособиться к труд­ностям. А с другой стороны, я была темной и необразованной. Все меня интересовало лишь настолько, насколько это могло быть полезным в моей будущей профессии. Отбор происходил чисто ин­туитивно: хочу, нравится, люблю... Зачем мне то, что не приго­дится в работе?
Было только ликование молодости, беззаботное, самонадеян­ное. И вдруг — проснулась. Поздно. Школа практически была закончена. Остались последние выпускные экзамены. И что? Ма­тематику запустила, химию запустила, физику... С ней, и в са­мом деле, было безнадежно. И я сейчас поражаюсь, как это ма­ленький приемник ловит весь мир. Мне сто раз объяснят, я вроде уже и поняла, а потом: «Нет, как же — такой маленький, и весь мир?!» Это у меня точно от папы. В багаже — только русская классика. Правда, немного шире, чем в школьной программе.
Времени мало. Но делать что-то надо. У меня же получается то, что нравится, что меня интересует. Значит, надо попробовать себя заставить.
Made on
Tilda